ales_wyr (ales_wyr) wrote,
ales_wyr
ales_wyr

Categories:

но разве могу забыть я...

Выискал в "тырнете".
«Для Ремизова — каждая былинка, каждая человеческая мразь — «Гекуба»; только бы ему оправдать человека и Бога в нем, он спотыкается от злости и бессилия. Все в душе у него — беспокойно, отрывисто; достоевщина в кубе», — писал Блок в 1910 году.
Как всегда, говорящий о ком-то - говорит о себе. Начиная с "Гекубы" (слово, оживающее в устах Блока, но несовместимое с Р.), всё - рядом, да не так.

Вот - из книги узлов и закрут "Подстриженными глазами"

ПОДЖИГАТЕЛЬ

Из имён, не сказок и легенд, а ставших сказочными, два исторических русских имени вошли в мою память от моих первых лет: первопечатник Иван Фёдоров и первослов протопоп Аввакум. На их огненном имени проба «узлов и закрут» моей извечной памяти или того, чего не могу позабыть.
[…]
Но разве могу забыть я ночь на Михайлов день, торжественно крутящуюся метель, сливающуюся в вое и криками с Кремлёвским набатом, когда на Никольской загорелся Печатный Двор, а для меня, когда – вся Москва горела, я сам горел. Перескочив через частокол, я стоял, гася на себе огонь, не зная, на что ещё решиться, но оглушённый набатом Никольского монастыря, бросился в Ряды и Рядами выбрался на Красную площадь. И побежал, подхваченный метелью, как сама метель, напролом бежавшим доканчивать подожжённую мною «штанбу». В распалённых глазах моих, сияя из зарева торжественно снующих розовых столбов и мётел в куполах Василия Блаженного, мне виделся, стоял первопечатник Гостунский дьякон, я видел ясно, как из пылавшего станка он выхватил и, подняв высоко над головой, дымящиеся резные доски… он мог бы ими раскроить мне череп! – и гнев, укор и убеждённость сверкнули сквозь чадный дым. А выше, в воздушной крути зияла кровавая пасть Льва, и досиня белый рог Единорога врезался в пасть. Сквозь вой и свист и колокол до меня донеслось: «сжечь их!» - но этот голос был не грозный, а какой-то нежной болью проник в моё взрезанное сердце; это был не исступлённый клич попа Козьмы, а последняя жалоба моего горького отчаянья, и плакать хотелось, – этот плач о навсегда утерянном и непоправимом! – но глаза мои, не слёзы, колола резь. И не зная, куда девать мне мои руки, в кровь ободранные и обожжённые, – я вдруг почувствовал нестерпимую боль и побежал к Москворецкому мосту: одна была дорога – на Москва-реку. После сырого туманного ненастья метель, крутя. Ковала прозрачный лёд на реке. Проломив тонкую звенящую кору льда, я опустил мои руки – последняя надежда! Но хлынувшая потревоженная вода резанула меня огнём. И вздрогнув жгучей дрожью, я понял, что и сама студёная река для меня теперь, как огонь, и от огня мне – некуда! Пламень взвивался над моей головой – и пламень вырезалась из сердца – пламя окружало меня…

А о протопопе Аввакуме стал я знать от Никифора Матвеича Щекина, всей Москве известного тараканомора. Кухарка Степанида – староверка, через неё и появился у нас, в нашей бывшей красильне, Никифор Матвеич со своей кожаной сумкой, в которой хранился яд, и тростью, на кончик которой он намазывал этот белый сладкий тараканий мор. Когда к матери приезжала цыганка Елена Корнеевна, я смотрел «моими» глазами в её бездонно-омутное – в её не наши глаза, там плыли знойные дикие песни; и когда она пела, всё во мне тянулось – не переслушать! И было мне: то какая то захватывающая воля, без оглядки, её знает беспокойная «бродяга», то какой-то пропад – с головой в этот дразнящий омут. Когда приходил синий Китай со своими шуршащими шелками и лепетал с замеревшей улыбкой голубого ламы, меня охватывала тревога, как при явлении чего-то кровного, но бесследно забытого, я готов был и сам «лепетать», и только никак не мог вспомнить китайские слова. А при появлении тараканомора я сжимался – мне было не по себе и хотелось скрыться.
Тараканомор представлялся мне куда выше китайца, а был он сухопарый, но не скелет, и весь заросший, но не обезьян; от глаз к носу лицо его сияло: то ли это от смазанной коровьим маслом стрелецкой холки, низко спускающейся на лоб, то ли уж такая лоснящаяся кожа; а бывает – от напряжённой изводящей мысли; и у него была такая мысль – его «вера», вся заплетённая, как буква, «лоической» словесностью Дионисия Ареопагита. И как шепча-вышёптывая, причмокивал он губами, когда проводил тростью по стене: и там, куда ткнёт, появятся белые языки и смертельные кружочки… и какая-то приторная сладость как лоснь его самого, пропитывала воздух.
Никогда я не видел его улыбки, гадливость щерила его, обнажая слоновые жёлтые зубы. Он говорил с нами, как с врагами своей гонимой старой русской веры. Мы были для него не дети, которым всё любопытно, а еретики-«щепотники», те же тараканы. Да, на собак глядел он ласковее: несмысленное! чего с них взять? Во всех его разговорах неизменно повторялось «поганое» и «проклятое» – и все, везде, весь мир превращался в тлен и смрад, в слизь и слякоть, нужник и помойку, а люди в какие-то Селиновские мешки, наполненные червями. Я не мог примириться с такой жалкой отвратительной судьбой, так освещённый мир выворачивал мне душу.
Я тогда ещё не называл себе словами, я только чувствовал, что в моём, через мои «подстриженные» глаза, невероятном, несообразном мире, пронизанном недетской горечью, всегда было и такое, дух загорался и сердце замирало от переполненности чувства: я видел самые разнообразные цвета и тонкие переливы сияний, и этот свет и эти цвета, цветя и горя, исходили от живого, одушевлённого, и от бездушных вещей, а значит, было что-то располагающее и в человеке… и в мире оно есть. И это говорю я, повторяя наперекор чеканной подлости, бессовестному предательству и грубой силе, гасящей последний свет «человечности» в мире живой человеческой жизни.
Никифор Матвеич большой начётчик, память его в кругу Писания необозрима. Как-то после удачного мора, «восхищённый» – бесы не бесы, а тараканы ему «послушествовали»! – за чаем, он пил из кружки Степаниды, не поганясь нашей посудой, и рассказывал. Он рассказал «Житие протопопа Аввакума», слово в слово, буква в букву и и точка в точку, как заучил однажды, не смея исправить и явную описку переписчика, – потому что за вставленный в слово или пропущенный «он» гореть человеку вечным огнём.
Вслушиваясь в житие, я почувствовал, какая это книга!
Склад её речи был мне, как столповой распев Московского Успенского Собора, как перелёты Кремлёвского красного звона. А потом уж я оценил и как меру «русского стиля» наперекор модернизированным Былинам и Билибинской «подделке», невылазно-книжному «Слову о полку Игореве», гугнящим, наряженным в лапти, «гуслярам» и тому крикливому, и не без хвастовства, «истинно-русскому», от чего мне было всегда неловко и хотелось заговорить по-немецки. Подожжённый необычайным словом книги, я бредил, как сказкой: так живо и ярко всё видел – и горемычное «житие» и упрямство непреклонной «веры» и венец: пылающий сруб – огненную казнь.
[…]

Но разве могу забыть я… я помню Пустозерскую гремящую весну, красу-зарю во всю ночь, апрельский заморозок, летящих на север лебедей. На площади перед земляным острогом белый берёзовый сруб, обложенный дровами, паклей и соломой; посреди сруба четыре столба – четырёх земляных узников, привязанных верёвками к столбам: трое с отрезанными языками и один пощажённый – рука не поднялась! – в нём узнал я моего духовного и наставника протопопа Аввакума. Мне чутко из веков: скрипучей пилой звенит стрелецкий голос: «По указу государя, царя и великого князя всея великие и малые и белые России самодержца – за великие на царский дом хулы – сжечь их!». Из замеревшей тишины, блеснув, пополз огонь – «жечь их». Не сводя глаз, я следил – огонь уж шёл; и шёл, как хряпающая пасть; а дойдя до ног, разлился, поднимаясь. В глазах я видел ту же убеждённость – там, на Печатном Дворе в пожар я видел её в глазах первопечатника Ивана Фёдорова, оба под-рост, но не гнев и укор, в его глазах горела восторженная боль. Огонь, затопив колена, взбросился раскалённым языком и, гарью заткнув рот, лизнул глаза, и, свистом перебесясь в разрывавшейся клоками бороде, шумно взвился огненной бородой над столбом. И запылал костёр. Тогда, перегорев, скручивавшая руки верёвка распалась, упали свободные чёрные руки и скрюченными пальцами, как львиные лапы, крепко вонзились в его пылавшую русскую землю. «Бедный горемыка, умчавшийся на огненной колеснице, горя, как свеча, ловить царский венец, – пока на земле звучит русская речь, будет ярка, как костёр, память о тебе… ты, научивший меня любить свой природный русский язык, протопоп всей Русской земли Аввакум!» Тяжёлым горьким дымом наполнило горло, я только слышал, как рухнули четыре столба – один за другим четыре… «сердце озябло и ноги задрожали».
Tags: волшебное
Subscribe

  • праздник

    *** Надо бы работать, а не делать вид. Рейсовый автобус ранен и убит. Сдуло ураганом реки и поля. Спят мои вулканы, не буди их зря. Я их понимаю,…

  • обрывки

    *** В темноте и кошки не те. — Степан Мартынович, здравствуйте! — Здорово, ребяты! Одни из вас станут святы, Другим повезёт: Жизнь как липовый мёд.…

  • будто и не было

    *** Однокомнатная жизнь Внутреннего сгорания. Расписание отправления Ангелов в Колумбию, Никарагуа, Венесуэлу. Чтоб не сидели без дела, Не болтали…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 13 comments

  • праздник

    *** Надо бы работать, а не делать вид. Рейсовый автобус ранен и убит. Сдуло ураганом реки и поля. Спят мои вулканы, не буди их зря. Я их понимаю,…

  • обрывки

    *** В темноте и кошки не те. — Степан Мартынович, здравствуйте! — Здорово, ребяты! Одни из вас станут святы, Другим повезёт: Жизнь как липовый мёд.…

  • будто и не было

    *** Однокомнатная жизнь Внутреннего сгорания. Расписание отправления Ангелов в Колумбию, Никарагуа, Венесуэлу. Чтоб не сидели без дела, Не болтали…